Кино

Режиссер Сергей Соловьев: «Я все больше и больше люблю людей»

Артем КОМАРОВ

14.04.2021

Сергей Соловьев — кинорежиссер, сценарист, педагог. На его счету десятки киноработ, ставших классикой отечественного кино: «Асса», «Черная роза — эмблема печали, красная роза — эмблема любви», «Сто дней после детства» и другие.

— Сергей Александрович, как был встречен фильм «Ке-ды», одна из самых заметных ваших киноработ последнего времени?

— У меня к фильму очень свое отношение, потому что, когда я набрел на публикацию ставшего основой для фильма рассказа Paradisefound Андрея Геласимова где-то в журнале (он публиковался частями), мне было страшно интересно дочитать все это. И когда я его прочел, у меня возникло чувство, что я лично сопричастен той истории, которой собираюсь заниматься. С Геласимовым я тогда не был лично знаком, но знал, конечно, что есть такой хороший, большой писатель, а тут оказалось, что он мне еще и родной писатель.

— Вы в этом фильме показываете людей с разными отклонениями от нормы: один парень, побывавший в аварии, из-за этого у него образовался дефект речи, другой — мальчик-аутист. Вас, наверное, привлекло в сюжетной линии наличие таких героев?

— Возможно, у меня уже присутствуют возрастные признаки, но я как-то все больше и больше люблю людей. У меня в молодые годы, в середине жизни, было какое-то подчеркнуто критичное отношение к одним и восторженное к другим, а сейчас это больше и больше стирается, и занимает место такая любовь к людям, ко всяким людям, в том числе и к аутистам. Отношение к ним ко всем абсолютно одинаковое. И вот это чувство равности всех со всеми и равности всех перед Господом Богом, оно меня все больше и больше захватывает, и в частности, в «Ке-дах» так тоже было, это было новым чувством, которое меня увлекло, продиктовывало те или иные подходы и решения, которые называются странным словом — «кастинг».

— Насколько на вашу творческую манеру повлияли такие созвучные вам режиссеры, как Гайдай, Герман и Данелия?

— Очень сильно. У меня были дружеские, симпатичные, близкие отношения со всеми перечисленными вами, разве что только меньше с Гайдаем, потому что он был старше по возрасту, это совсем другое поколение. С Германом просто был дружен, пользовался его доверием и вниманием и, более того, понимая степень его режиссерской «ревнивости», тем не менее однажды попытался запустить «руку» в его режиссерские таинства, сказал ему: «Леша, подари мне, пожалуйста, кого-нибудь из своих актеров!». Леша очень долго вздыхал, я видел, что ему очень сложно решить этот простой вопрос, и сказал мне, чтобы я позвонил через день. Я ему позвонил в назначенный срок, и он, вздохнув, говорит: «Приезжай». Я приехал, и он мне: «У меня есть такой человек — Анатолий Сливников, он во многих картинах у меня играет, он не только профессиональный актер, он просто чудо человеческое». Сейчас, увы, я о нем могу говорить только в прошедшем времени, но это действительно был царский Лешин подарок мне. Вот такие вот вещи, они, конечно, никогда не забываются.

А, собственно, гениальность Гайдая я стал понимать буквально два или три года назад. Раньше я на него смотрел как на такого комичного режиссера, но потом все сильнее и сильнее, все ярче и ярче мне стало проясняться его режиссерское, гайдаевское существо. Причем я несколько раз попадал к нему на съемки, видел его в павильоне, меня всегда поражал его научный вид, он сам никогда не смеялся, был серьезен: тетрадка, карандаш, очки — полное ощущение «физика-ядерщика». У меня и у самого было научное ощущение от его безумных картин. Почему «безумных»? Долгое время я пытался внедрять сознание гайдаевских картин в сознание уважаемых мною иностранцев-современников-режиссеров, и они смотрели на меня как на полудурка. То есть на то, чему я восхищаюсь и пускаю «радужные пузыри». Но я понимал, что нужно время, чтобы до них дошло, что это такое значительное, серьезное явление, даже всемирного масштаба, как, скажем, у них тот же Беккет.

А с Данелией мы дружили. У нас особенность отношений состояла в том, что у нас день рождения совпал — 25 августа. И мне как-то Данелия говорит: «Слушай, что-то мы засиделись на этом свете. Очень расточительно каждый год праздновать свой день рождения, давай объединимся. Один год — мы празднуем день рождения у меня, с тобой вместе, а другой год будем праздновать, наоборот, твой день рождения со мной, у тебя. Тогда у нас и расходы сократятся вдвое, и, самое главное, мы обойдем эти мучительные припоминания. А тут мы не забудем точно». И действительно, мы несколько лет использовали изобретенный Данелией вариант. Раз уж один день рождения у нас с ним, так это Бог управил, но ведь мы тоже можем что-то ответное на это роскошество предпринять, ну вот и предприняли… Ну и, кроме того, каждая картина Данелии была для меня восторженно принимаемой, хотя мы не обнимались, не целовались, не кричали «ура-ура», но для меня это каждый раз был праздник ума, душевной сложности, жанровой неопределенности и человеческой мудрости. Эти качества остались во мне, думаю, навсегда.

— Вот вы сказали про Гайдая, как про ученого-атомщика. Такое впечатление лично у меня вызывал Сергей Бодров-младший, ваш ученик, например, на съемочной площадке своего дебютного фильма «Сестры»…

— Да, у Сережи был такой вид. Он же и вправду был ученый, он диссертацию защитил по архитектуре в венецианской живописи Возрождения. «Брат» не из «братвы». И, конечно, он меня поражал своей природной интеллигентностью, и когда я видел в первый раз «Брат» и «Брат 2», меня потрясло обилие этих «людей» в нем одном, и все эти «люди» были гениальные, в которых он погружался, когда работал с Алексеем Балабановым.

— Что вас еще интересует, помимо кино? Может быть, литература?

— Меня все интересует, но все в конечном счете замыкается на кинематографе. Ну, конечно, у меня было огромное увлечение американской литературой. Фолкнер, например. «Деревушку» читал долго, целых три курса во ВГИКе, пытаясь проникнуться, это такая непростая книжка. Дальше — больше. Когда наткнулся на фотографию Фолкнера в журнале «Америка», там он в рваных штанах и в рваном каком-то пиджаке на фоне гаража, я понял: вот это-то я в нем и люблю. И дальше — Апдайк. Невероятно огромное впечатление он на меня производил и производит до сих пор. Трумен Капоте. В русской литературе — Юрий Казаков, величайший русский писатель, тоже вроде сейчас уже немодный. Нельзя сказать о нем как о полузабытом, ведь в нем выдающаяся русская проза, это волшебная проза. И, вообще, то, что сделал Твардовский в свое время в «Новом мире», все эти публикации «деревенщиков», это колоссальная питательная ветвь, питательная среда для любого нормального русского человека…

— Квентин Тарантино как-то сказал, что главные свои фильмы он уже снял. Можете ли вы сказать такое о себе?

— Наверное, нет. У меня каждый раз, когда я заканчивал фильм, оставалось чувство — «ну, ладно, я еще все это доделаю», и это чувство во мне до сих пор живет.

— То есть получается такая недосказанность?

— Да, недосказанность по отношению к самому себе. То есть заканчиваешь картину и думаешь: «О черт, опять не получилось самого главного сделать…»

— Совсем недавно вы закончили работу над картиной «Ути-ути-ути». Скажете о ней пару слов?

— «Ути-ути-ути» — вроде бы просто студенческая работа, но для меня эта «картинка» очень личная. Как-то я возвращался с работы домой, это было на «Мосфильме», и дело двигалось к поздней осени, и вот там есть прудик, на котором я когда-то снимал свои пробы, давным-давно, и я подумал: «Елки-палки, это именно то, что нужно. Здесь можно снять что-то». И тут же в голове возник отрывок, или «обрывок», не то из Фолкнера, не то из Апдайка, не то из дневников, не то из их писем. И я вспомнил, что не то Фолкнер, не то Апдайк решил ловить рыбу в пруду, в котором водились утки. С чего это он вдруг решил, что в пруду можно рыбу ловить? Неизвестно. И герой — то ли он, то ли она — давал подкормку рыбам, и я не стал уточнять, чем там дело кончилось. И дело там не кончалось ничем… Потому что это был то ли отрывок из письма, где концовка странным образом исчезала, то ли из дневниковой записи. И мне это тоже очень понравилось, и, короче, мы сняли фильм, который для меня — полноценная картина. Но это фильм, который длится всего двадцать минут и на съемки которого затрачено полторы съемочных смены, он не стоил вообще ничего.

— Вы всегда выступали за минимализм затрат на киносъемку…

— Это один из моих любимых режиссеров — Годар как-то сказал, что «фильм должен не стоить ничего». Он снимал «Жить своей жизнью». Ему сказали: «На фильм денег нет, но вы держитесь». А он говорит: «А если я сниму за месяц всю картину?» Ему ответили: «Это нереально — снять ее за месяц» и озвучили, что затраты все равно будут большими. Естественно, главным продюсером был он сам со своим тощим кошельком, который во все это дело вложил. Он снял кино не за месяц, а за две недели и сэкономил еще по этой смете чуть ли не половину бюджета. И когда его спросили: «Господин Годар, это вы сознательно?» — он ответил: «Не сознательно. У меня просто есть такое убеждение, что каждый фильм, уважающий себя как фильм, должен не стоить ничего». На меня это произвело большое впечатление, и я эти слова великого Годара всегда про себя повторяю.

— Вы снимали в своих фильмах мейнстримовые фигуры — это и Цой, и Шнур, и Баста. Признайтесь: это способ привлечения широкого зрителя к авторскому кино?

— Нет, это способ привлечения других, окружающих актеров, к правильному взаимопониманию. Например, Михаил Александрович Ульянов в «Егоре Булычове», работая с молодыми неизвестными актерами, преображался в человека совершенно юных взглядов и юного ощущения. Это страшно полезное прямое общение зрелости, мастерства, ума, таланта рядом с молодыми, неокрепшими ребятами.

Я Басту вообще не знал. Мой продюсер Антон Треушников, который профинансировал картину «Ке-ды» и относился к ней, как к родной картине (пользуясь случаем, хочу выразить ему огромную благодарность), — вот он мне и посоветовал: «А ты не знаешь такого — Басту?». Я говорю: «Не знаю». Он мне сказал: «Ну, жалко. Познакомься. У него будет передача по ТВ». Я посмотрел и думаю: «Елки-палки. Надо его снимать обязательно».

И там, в «Ке-дах», была такая киноцитата из Калатозова «Летят журавли»…

— «Фильм о птичках», как говорится в «Ке-дах»…

— Да, тот самый фильм о птичках. И я подумал: а что, если Баста будет от военкомата провожать молодое поколение под ту же музыку — «Прощание славянки»? Я его пригласил на один съемочный день, и он приехал на один день, и я тут же к нему привязался. Как к Баширову в свое время.

— А прием киноцитат вы откуда-то переняли? Или сами к этому пришли?

— С одной стороны, это форма синефильства. «Летят журавли» содержат посыл для того, как верно прожить жизнь. Такое ощущение было не только у меня: скажем, у Андрона Кончаловского или у Глеба Панфилова тоже было ощущение, что из этой картины все мы выросли…

— Как из гоголевской шинели…

— Да. А с другой стороны, это просто жило в тебе и жило, и вдруг «озарило». Это не было специально, просто уже на площадке пришла в голову мысль, что мне сцена прощания что-то напоминает. И я, с синефильским удовольствием, это все воспринял для себя и картины. Композитор Исаак Шварц, с которым я долгие годы работал, мне говорил: «Сынок, никогда не бойся из того, что тебе нравится, толково использовать в своих работах». Я говорю: «Ну это как?» «Это называется не «клептомания» или культурное воровство. Это называется недостаточно преодоленное восхищение», — сказал мне он. Эту фразу я запомнил на всю жизнь.

— Давайте поговорим о ваших знаковых картинах. Сначала «Черная роза». Вы этой картиной подвели определенную черту уходящей эпохе и многое напророчили на заре перестройки. Вообще, картина была такая декадансная. Жалеете ли вы об ушедшей эпохе?

— Нет, у меня ностальгических чувств ни к одной эпохе нет, как нет чувства «утраченного рая». Ни от одной эпохи не осталось такого впечатления, а осталось впечатление, действительно, многообразия, колоссального многообразия. Чем больше времени проходит, я все теплее и теплее думаю о советской власти, полузабытой ныне. Я ощущаю, как одну из личных потерь, утрату Советского Союза. Но в этом нет никакого упрямства! Я понимаю, что уже нет никакой возможности возродить ни советскую власть, ни Советский Союз, да это, уже, наверное, и не нужно. Но у меня есть странное тепло к этим годам: к периоду, в котором я был пионером; когда мы с моим лучшим школьным другом Левой, Львом Абрамовичем Додиным (ныне главный режиссер Малого драматического театра Петербурга — Театра Европы), стояли в день смерти Сталина у портрета вождя (белый верх, черный низ, красные галстуки), стояли долго, держали пионерский салют. Жалею ли я об этом? Есть ли у меня чувство ненависти или радостной, наоборот, приязни? Нет, есть просто чувство ужасно важное, ужасно ценное, и я, конечно, ни одной секунды не жалею затраченной на пионерский салют и печальную свою физиономию. Мы ее не специально «скроили», она такая и была, скорбной, в эти дни.

— Хотелось бы в нашем интервью обязательно вспомнить центральную, как я считаю, фигуру другого вашего знакового фильма «Асса» — Виктора Цоя…

— Цой, когда мы только познакомились, сразу стал для меня необыкновенно обаятельным и, как теперь говорят, харизматичным персонажем. Это знакомство работало на мое понимание того, что на белом свете происходит, пока я старел. Оно сильно помогло понять, что же привнес Цой в русскую культуру, в частности в русскую молодежную культуру. Допустим, такое чудо, как стена Цоя на Арбате, оно там стоит и будет стоять. Или памятник у ВГИКа, который сделали мы, многократно обсуждая вместе с Алексеем Благовестновым, скульптором. У каждого в сознании Цой — это гитара, но это не так: Леша Благовестнов, например, тогда изобразил Цоя босого на мотоцикле. Я, когда увидел памятник, и Говорухин, когда тоже увидел на фестивале, мы в один голос сказали: «Ой, да это Цой!» Замечательный памятник.

Еще совершенно недавно, лет пять назад, когда «Одноклассников» заканчивал, не складывался финал истории, но у меня был подаренный давно «Черный альбом», и я включил наугад какую-то песню, услышал «Между землей и небом война», и до меня впервые стало доходить существо того, о чем он пел. За что он был. Против чего он был. То существо, скрывающееся за обворожительной манерой жить, ходить и общаться. Я ему как-то на съемках сказал: «Витя, какой ты молодец, как ты хорошо ходишь». А он мне: «Мне еще не хватало, чтобы я плохо ходил».

— Да, что-то ему было дано свыше знать, петь и понимать — то, чего без него, наверное, мало кто понимал и говорил…

— Конечно, Цой медиум был. Восточный медиум. Безукоризненно даже не вписавший, а проживший свою медиумную жизнь здесь, у нас, в России, вместе с нами, в один непростой век.

Материал опубликован в № 12 печатной версии газеты «Культура» от 24 декабря 2020 года.

Фото: Игорь Иванко / АГН «Москва»

Источник