Литература

«Разыщите Илюшу…»: грустная история взаимоотношений Мандельштама и Эренбурга

Владимир РАДЗИШЕВСКИЙ

02.04.2021


Осип Мандельштам старше Ильи Эренбурга на две недели — оба родились в январе 1891-го. Однако, слушая и читая стихи первого, второй ловил себя на мысли: он «старше, мудрее… на много лет». В этом нет ничего удивительного — в десятку лучших русских поэтов XX века, от Александра Блока до, скажем, Иосифа Бродского, Мандельштам входит гарантированно, а внутри этой декурии может занимать любое место, даже в первой тройке. За сутки до своей смерти Эренбург в разговоре с Борисом Слуцким оставил для себя лишь двух любимых современников-стихотворцев — Марину и Осипа. Настаивая на таком выборе, уточнил: «Хотя я понимаю, что значение Пастернака больше».

Эренбург и Мандельштам — уроженцы окраинных центров империи. Один — из Киева, другой — из Варшавы, при этом оба проживали с детства в российских столицах. Выходцы из иудейских семей, еврейского образования они не получили. Илья ходил в Первую московскую гимназию, учился кое-как и обошелся в итоге пятью классами. Осип тоже особо не утруждал себя науками, хотя Тенишевское училище все же окончил.

«Мальчики девятьсот пятого года» со школьной скамьи потянулись в политику. Эренбург примкнул к большевикам, 15-летним сочинял прокламации, агитировал в казармах, спорил с меньшевиками. Стачку на обойной фабрике вел вместе с Николаем Бухариным, который учился когда-то в той же гимназии, но тремя классами старше.

Илью, когда ему было 17 лет, арестовали, пять месяцев держали в тюрьме. Отпущенный до суда под залог, он в конце 1908-го сбежал в Париж, а вернуться смог только летом 1917-го. Ни Ленин, ни Троцкий, ни Каменев, с которыми Эренбург завел знакомства в Европе (Ильич прозвал его Ильей Лохматым), после захвата власти до него не снисходили: не могли простить язвительных зарисовок в парижской печати об унылой жизни российской политической эмиграции.

Бухарин, тем не менее, выручал и поддерживал: осенью 1920-го вытащил из ЧК, помог выехать за рубеж, позже написал предисловие к философско-сатирическому роману «Необычайные похождения Хулио Хуренито и его учеников» (1922). Еще позднее, в 1930-е, возглавив «Известия», регулярно печатал статьи из Парижа и Хозяину успел отрекомендовать товарища наилучшим образом.

Как и юный Илья, Осип в свои младые годы пробовал читать «Капитал», но в 16 лет выбрал эсеров, потянулся к боевой организации. К счастью, мать в тревоге за сына отправила его за границу. И за год до Эренбурга, в конце 1907 года, Мандельштам оказался в том же Париже. Ходил на концерты, искал себя в поэзии, слушал лекции Анри Бергсона. Весной 1908-го две недели провел в Италии. Год спустя в Петербурге познакомился с Николаем Гумилевым, побывал в «Башне» у Вячеслава Иванова. И опять уехал за пределы страны, на сей раз в Германию.

В августе 1910-го журнал «Аполлон» вышел с его подборкой из пяти стихотворений. И уже в них варьировался Тютчев и досказывался Верлен, живые впечатления сливались с «первоосновой жизни».

В том же году Эренбург выпустил в Париже за свой счет первый сборник «Стихи». А на его третью книжку «Одуванчики» (1912) Мандельштам отозвался краткой, на полстраницы, рецензией, выразив готовность поддержать далекого собрата: «Очень простыми средствами он достигает подчас высокого впечатления беспомощности и покинутости». Но был не прочь и попенять ему менторски: «Истинное поэтическое целомудрие делает ненужным стыдливое отношение к собственной душе».

К поэзии Илья Эренбург обратился тогда, когда понял, что «стихами можно сказать то, что не скажешь прозой», хотел выговориться внутри себя, разрываясь между неприкаянной художественной богемой и смиренным католическим монашеством. Правда, представить его монахом-бенедиктинцем, пожалуй, труднее всего.

У Мандельштама первая книжка была издана (на деньги отца) только в 1913 году. В ней после строгого отбора осталось всего 23 стихотворения. Название «Камень» предложил Гумилев. Анне Ахматовой автор надписал свое детище так: «Вспышки сознания в беспамятстве дней».

Первая встреча собратьев-ровесников произошла весной 1918 года в Москве. Эренбург был шокирован тем, что Мандельштам после недавних антибольшевистских стихов «Когда октябрьский нам готовил временщик / Ярмо насилия и злобы» (ноябрь, 1917) стал оправдывать новую власть:

Прославим, братья, сумерки свободы,

Великий сумеречный год!..

Прославим власти сумрачное бремя,

Ее невыносимый гнет.

В ком сердце есть — тот должен слышать, время,

Как твой корабль ко дну идет…

Мы будем помнить и в летейской стуже,

Что десяти небес нам стоила земля.

Тогда, в мае 1918-го, могло казаться, что жертвы еще окупятся. Полвека спустя вдова Мандельштама, Надежда Яковлевна, на давнишние грезы мужа отзовется в мемуарах сокрушительным риторическим вопросом: «Заплатив небесами, действительно ли мы обрели землю?»

Ему самому власть все объяснила персонально и вполне доходчиво. При перепечатке этих строф через десять лет цензура вычеркнула четыре строки (здесь — с первой по четвертую). Исчезли, словно и не бывало, «сумерки свободы», «власти сумрачное бремя, ее невыносимый гнет», — все то, что автор призывал прославить в надежде на грядущее благоденствие. В «почищенных» стихах те сумерки рассеялись. Но о чем тогда писал поэт? Да о чем угодно, кроме того, что было у него на уме. С конца 1932-го, за шесть лет до смерти Мандельштама, написанные им произведения вообще перестали публиковать. А это — вопреки всему, время его поэтического взлета. От дальнейших призывов прославлять что-либо сумеречное он тогда благоразумно уклонился.

Эренбург — напротив, спустя год-другой нашел в этом твердую опору для сотрудничества с властью, в рецензии на книгу Мандельштама «Tristia» (1922) назвал «Сумерки свободы» великими стихами, попросил Цветаеву перевести их на французский язык, обыгрывал в романе о похождениях Хулио Хуренито, с восторгом цитировал.

Далее общественные и творческие пути литераторов-сверстников разойдутся. Один из них, обрекая себя на гибель, сочинит обличительные стихи о вожде:

Мы живем, под собою не чуя страны,

Наши речи за десять шагов не слышны,

А где хватит на полразговорца,

Там припомнят кремлевского горца.

Эренбург избежит репрессий и вдобавок к двум Сталинским премиям за романы «Падение Парижа» и «Буря» (1942; 1948) удостоится такой же «За укрепление мира между народами» (1952), причем единственной присужденной не зарубежному, а советскому лауреату. И все-таки взаимно доверительные отношения Осип Эмильевич и Илья Григорьевич сохранят. По-видимому, благодаря Эренбургу Мандельштама стал с каких-то пор опекать влиятельный (на тот момент) партийный идеолог. «Всеми просветами в своей жизни О. М. обязан Бухарину», — писала Надежда Яковлевна.

В конце декабря 1937-го Илья Эренбург приехал в Москву из Испании, где был военкором «Известий». И тут у него впервые отобрали заграничный паспорт. На сей раз прежний покровитель никак не мог помочь: с конца февраля Николай Бухарин сидел на Лубянке и обвинялся в намерении расчленить Советский Союз в пользу Германии, Японии и Англии, свергнуть Советскую власть и вернуть капитализм. А еще ему вменялось вредительство, шпионаж и терроризм. В прошлом, как «выяснилось», он уже замышлял убийство Ленина, Сталина и Свердлова, был причастен к убийству Кирова и Горького, а теперь изготовился уже наверняка убить того же Сталина, Молотова и других вождей…

В здравом уме все это едва ли укладывалось, а журналист Михаил Кольцов, не допуская, что похожая участь настигнет его еще до конца года, со злорадством бросил новому редактору «Известий»: «Устройте Эренбургу пропуск на процесс — пусть он посмотрит на своего дружка». И на суде тот действительно побывал. Сидя рядом с братом Кольцова, карикатуристом Борисом Ефимовым, поминутно хватая соседа за руку, бормотал: «Что он говорит? Что это значит!»

Много позже вдове Бухарина, Анне Лариной, Илья Григорьевич скажет, что на процессе наверняка был ее муж, а не двойник, как можно подумать. Охранник то и дело выводил подсудимого из зала, а через несколько минут приводил обратно. Возможно, вдалеке от посторонних глаз на бывшего функционера как-то воздействовали, подавляя волю.

15 марта 1938 года Бухарин был расстрелян. За месяц или два до этого Эренбург и Мандельштам встретились в последний раз. Что ожидало их общего опекуна, гадать не приходилось. Однако и за них никто бы не поручился. В ту зиму Осип Эмильевич в разговоре с Ахматовой произнес: «Я готов к смерти». Примерно то же самое мог повторить другу-ровеснику, у которого, вероятно, был припасен лаконичный ответ: «Это лотерея» (так он объяснял впоследствии, почему выжил).

Несомненно, лотерея имела место: Кольцов, к примеру, погиб, а Эренбург уцелел, хотя они не уступали друг другу ни в идеологической закалке, ни в служебном рвении, ни в личной преданности вождю. У Мандельштама шансов на спасение практически не оставалось, как не было их, например, у Николая Клюева, оплакавшего в «Погорельщине» гибель крестьянской России. И Ахматовой вряд ли сопутствовала бы «удача», если бы всплыл ее «Реквием». А так и она, и Борис Пастернак, и Исаак Бабель действительно участвовали в лотерее, только с разными результатами.

Во время последнего свидания Эренбург подарил Мандельштаму свое желтое кожаное пальто, в котором его увезли сначала на Лубянку, а после — по этапу в лагерь под Владивосток, где через два с половиной месяца он погиб.

Лишившись покровительства Бухарина, Илья Григорьевич в отчаянных случаях стал писать Сталину — разумеется, снизу вверх, аккуратно испрашивая отеческого совета. И «отец народов» с ним считался, хотя мог и отринуть, как это произошло в конце войны: «Правда» обвинила самого плодовитого и авторитетного публициста в том, что он не видит разницы между немцами и фашистами, а подобное, мол, только на руку Геббельсу. Статья называлась «Товарищ Эренбург упрощает».

Его повесть «Оттепель» вышла вскоре после смерти Сталина, и заглавное словечко удержалось в названии промежуточной, освобождавшейся от «культа личности» эпохи, хотя шестидесятники настаивали на «весне», а сталинисты — на «слякоти». Воспользовавшись этой переменчивой порой, Илья Эренбург взялся за обширные воспоминания «Люди, годы, жизнь», где сумел сказать о том, что еще недавно было под запретом. Но многого коснуться не мог — из-за самоограничений и цензурного гнета. Свежестью, искренностью, прямотой повеяло от портретов его друзей, среди коих, естественно, Мандельштам. Этот труд автор оценивал не без уничижения: «Костра я не разжег, а лишь поставил / У гроба лет грошовую свечу». И тем не менее, по замечанию его биографа Бориса Фрезинского, поколение интеллигенции 1960-х формировалось как раз на этих мемуарах.

Начинавший в молодости с «дневниковой» поэзии Эренбург ближе к пятидесяти годам пришел к стихам итоговым, вобравшим горестный опыт непростой жизни: «Додумать не дай, оборви, молю, этот голос», «Бабий Яр», «Очки Бабеля», «В мае 1945», «Пора признать — хоть вой, хоть плачь я, / Но прожил жизнь я по-собачьи»…

Мандельштаму оценить зрелое творчество близкого приятеля не довелось. На зоне, где Осип Эмильевич иногда читал вслух свои сочинения (а еще Петрарку, Бодлера, Верлена), он называл Эренбурга талантливым очеркистом и журналистом, но слабым поэтом.

Солагерник, биолог Василий Меркулов, запомнил слова, оказавшиеся последними из дошедших до нас: «Вы человек сильный. Вы выживете. Разыщите Илюшу Эренбурга! Я умираю с мыслью об Илюше. У него золотое сердце. Думаю, он будет и вашим другом».

Меркулов, когда смог, через 14 лет, наполовину выполнил эту просьбу: встретились, хотя друзьями не стали. Но узнав, что жена биолога отбывает ссылку, «Илюша» помог ее вытащить. Мандельштам в нем не ошибся.
Материал опубликован в декабрьском-январском номере журнала Никиты Михалкова «Свой».
Источник