12.10.2021
Говорят, молодежь нынче мало читает. Может быть, и так, однако издания Сергея Довлатова расходятся неплохо: он едва ли не самый популярный автор из тех, что творили в 1960–1980-е. Причина, конечно же, в его стиле — легком, воздушном, искрометном, очень похожем на манеру общения чрезвычайно интересных друг другу собеседников за столом с хорошим вином и изысканной закуской. За то же любят и Хемингуэя, служившего для Довлатова литературным идеалом. Многое у американского классика переняв, в том числе желание рассказывать самые разные истории, как веселые, занимательные, так и трагические, наш писатель унаследовал и его мироощущение. Дело тут, надо полагать, опять же в стиле, через который в ремесле литератора и в его сочинениях проявляется жизненная правда, а последняя, увы, обнажает изъяны, черты несовершенства. Хотя на качестве прозы они, как правило, не сказываются, разве что делают перо острее, а слова точнее.
Русская речь была для Довлатова всем, служа источником внутренней силы, как для Пушкина или Гоголя (с ним Сергея Донатовича зачастую сравнивают). Толстый, неуклюжий, закомплексованный ленинградский мальчик однажды выяснил, что способен рассказывать очень увлекательно, особенно когда слушателями становятся сверстники. За такую способность себя можно и полюбить. Не случайно после школы Сергей поступил на филфак Ленинградского университета.
В активных антисоветских действиях студент Довлатов замечен не был, разве только глухое, внутреннее неприятие политического режима как-то (чаще неявно) давало о себе знать. И круг друзей у него сложился не ахти какой высокоинтеллектуальный — и тогда, и позже его неудержимо тянуло к «маргиналам». С филфака ЛГУ отчислили из-за неспособности (или нежелания) справиться с трудностями немецкого языка, а не по какой-то иной причине, так что в данном случае неуспеваемость — просто неуспеваемость, а не итог завуалированного сопротивления советской власти.
Острее всего в тот период Довлатов ощущал одиночество, которое останется с ним навсегда. Это состояние души его в конце концов и погубит спустя много лет. В попытках избавиться от него успешный, востребованный автор — в Америке 1980-х, воспетом диссидентами рае для русской творческой эмиграции, — станет сильно пить и умрет от сердечной недостаточности…
Через пару месяцев после отчисления из вуза он на три года ушел в армию. Служил в конвойной охране. Привез оттуда первое прозаическое, большое по объему, значительное по содержанию произведение. Вот как охарактеризовал его сам автор:
«Зона» — мемуары надзирателя конвойной охраны, цикл тюремных рассказов… Экзотичность пережитого материала — важный литературный стимул. Хотя наиболее чудовищные, эпатирующие подробности лагерной жизни я, как говорится, опустил. Воспроизводить их не хотелось. Это выглядело бы спекулятивно. Эффект заключался бы не в художественной ткани произведения, а в самом материале. Так что я игнорировал крайности, пытаясь держаться в обыденных эстетических рамках. В чем основные идеи «Зоны»?.. Полицейские и воры чрезвычайно напоминают друг друга.
Заключенные особого режима и лагерные надзиратели безумно похожи. Язык, образ мыслей, фольклор, эстетические каноны, нравственные установки. Таков результат обоюдного влияния. По обе стороны колючей проволоки — единый и жестокий мир. Это я и попытался выразить».
Самое важное для него — трагическая парадоксальность житейских ситуаций. О чем бы Довлатов впоследствии ни писал, различия между тем, что для нас привычно, тем, как это проявляется, и тем, что оно представляет собой на самом деле, колоссальны и непреодолимы. «Горьким словом своим посмеюся», — эти гоголевские слова могли бы стать девизом Сергея Донатовича.
Демобилизовавшись, он стал студентом все того же ЛГУ, но уже факультета журналистики. Трудился в издававшейся Ленинградским кораблестроительным институтом газете «За кадры верфям». И писал, писал, писал, страстно желая совершенствоваться в ремесле, почаще выходить к своему читателю. Драгоценно для него было внимание Анатолия Наймана, первого настоящего критика довлатовских сочинений. Они расходились в самиздате, круг ценителей этой прозы включал в себя именитых литераторов и постоянно ширился.
Во второй известнейшей вещи — «Заповеднике» — разрыв между видимой стороной явлений и их сущностью прошел по магистральной линии русской культуры, по «солнцу нашей поэзии». В Пушкинском заповеднике автор работал экскурсоводом, а в своей повести стремился показать, насколько светлое имя национального гения несовместимо с туристической шумихой вокруг Михайловского и окрестностей, с потоком групп, затверженными речами экскурсоводов. Стиль «Заповедника» совершенно лишен патетики, это — литература социального абсурда. Вот, например, как описан прием на работу:
«— Вы любите Пушкина?
Я испытал глухое раздражение.
— Люблю.
Так, думаю, и разлюбить недолго.
— А можно спросить — за что?
Я поймал на себе иронический взгляд. Очевидно, любовь к Пушкину была здесь самой ходовой валютой. А вдруг, мол, я — фальшивомонетчик…
— И все-таки? — Марианна ждала ответа. Причем того ответа, который ей был заранее известен.
— Ладно, — говорю, — попробую… Что ж, слушайте. Пушкин — наш запоздалый Ренессанс. Как для Веймара — Гёте. Они приняли на себя то, что Запад усвоил в XV–XVII веках. Пушкин нашел выражение социальных мотивов в характерной для Ренессанса форме трагедии. Он и Гёте жили как бы в нескольких эпохах…
— При чем тут Гёте? — спросила Марианна. — И при чем тут Ренессанс?
— Ни при чем! — окончательно взбесился я. — Гёте совершенно ни при чем! А Ренессансом звали лошадь Дон Кихота. Который тоже ни при чем! И я тут, очевидно, ни при чем!..
— Успокойтесь, — прошептала Марианна, — какой вы нервный… Я только спросила: «За что вы любите Пушкина?..»
— Любить публично — скотство! — заорал я. — Есть особый термин в сексопатологии».
Считается, что подобная, «фирменная» ирония позволяет отнести Довлатова к писателям-постмодернистам. Его и читают порой соответственно, воображая, будто писатель смаковал подробности, вызывающие своим бытовым идиотизмом гомерический хохот. Но у него нет смеха ради смеха, издевки ради издевки. Герой «Зоны», «Заповедника», «Ремесла» и некоторых других произведений пытается понять мир, в котором живет, и не может справиться с этой задачей. Отношения в обществе его пугают, как их изменить, ему неведомо. Остается только смеяться.
Едва ли не самая известная фотография Довлатова показывает нам хорошо одетого, респектабельного мужчину средних лет сидящим в некой комнате на полу. Этот не глядящий на зрителя индивид с печальным лицом словно загнан в угол, у него нет сил просто-напросто подняться и выйти…
Написанное им рассказывает о невозможности адаптироваться в обществе и в то же время остаться самим собой, сохранить внутренние ценности, о чудовищном несовпадении между внешними проявлениями и внутренним ощущением. Вряд ли об этом стремился говорить с читателем пересмешник-постмодернист, скорее уж экзистенциалист.
В СССР его почти не печатали, хотя довлатовская проза нравилась многим редакторам. Ее несоветскость проявлялась не в сюжетах и фабульных описаниях — достаточно было, по выражению Льва Толстого, увидеть сцепление слов, чтобы понять: писатель мыслит так, будто соцреалистической модели не существует. Родись он в Англии или Японии, ситуация, думается, была бы почти аналогичной — с поправкой на тамошний колорит.
Но Довлатов появился на свет в СССР, чтобы эмигрировать в США: советская власть всячески выталкивала неугодный ей элемент, причем довольно мирный, такой, который открыто не диссидентствовал, разве что печатался за границей (повод необходимый и достаточный). Очутившись в Америке, он стал преуспевающим журналистом, чьи произведения выходили огромными тиражами. Когда упал «железный занавес», его проза вернулась на Родину.
Как видим, внешнее благополучие и востребованность не дают ответов на внутренние вопросы, если те не исчезают сами собой. У Довлатова они не исчезли, и его ранняя смерть — печальное тому свидетельство.
Материал опубликован в августовском номере журнала Никиты Михалкова «Свой».
Источник