12.04.2021
Заметным событием недавно завершившейся в столичном Гостином дворе книжной ярмарки Non/fiction стала презентация истерна «Высокая кровь» сорокалетнего прозаика Сергея Самсонова, заработавшего доброе литературное имя в авантюрно-приключенческом жанре.
С местом на полке все обстоит сложнее: книга за книгой Сергей поднимает авторскую планку, орудуя на леденящем стыке соцреализма и психологической прозы, исторического романа и героической мистерии. Новый роман не обманывает ожиданий: «Высокую кровь» можно назвать «Чапаевым», осмысленным в оптике «Тихого Дона» и антипуританской метафизике Кормака Маккарти.
— Каким видится вам ряд ваших литературных учителей?
— Не думаю, что слово «учитель» тут правомочно, ибо оно, как мне кажется, предусматривает личное знакомство. Есть ряд авторов, способ зрения и интонация которых для меня и были, и остаются чрезвычайно важны. Во-первых, Андрей Битов — великий психологический следопыт с его спектральным анализом человеческих мотивов. Ну, Набоков, конечно, — что тут скажешь, «умел человек». Лет семь назад я прочитал Шолохова — и это было как новое рождение, лет пять назад — Толстого, главку «Смерть» в «Анне Карениной»… Но это не учителя, конечно, — это, скорее, ориентирование по звездам. Учишься у каждого, кого читаешь, и у каждого берешь свое «там, где ты увидишь свое».
— Вы постоянно пишете о войне…
— Меня невероятно занимает то, что можно назвать эстетическим феноменом войны. Почему ее страшная красота так притягательна — я имею в виду влечение к оружию задолго до всякого опыта. Почему первые игрушки детей мужского пола — это сабельки и автоматы? Почему дети делятся на два враждебных племени и бьются двор на двор? Никто им этого не прививает — они с этим рождаются. «Кровавому меридиану» Кормака Маккарти предпослан эпиграф — кусок из газетной статьи, где сообщается о том, что археологи нашли невероятной древности ископаемый череп со следами скальпирования. Это один из самых древних генов человечества, который мы до сих пор носим в себе — не знаю уж где, в мозжечке, в костном мозге… Это-то и стало предметом моего исследования.
— Как соотносятся реальные и вымышленные события «Высокой крови»?
— Все вымысел и все правда. На мой взгляд, суть любого художественного текста в том и заключается, что он стремится к состоянию абсолютной правды. Когда в детстве читаешь «Таинственный остров» или «Трех мушкетеров», у тебя ведь не возникает вопросов: было ли это на самом деле? У ребенка абсолютное доверие к слову. Чем старше мы становимся, тем недоверчивее, скептичнее к писательскому вымыслу. Чем больше у тебя знаний и опыта, тем хуже работает воображение. И тут задача автора — всеми имеющимися у него языковыми средствами читателя переупрямить, переубедить, обратить его в сладкое рабство. Заставить забыть о том, что происходит за окном, поселить его в книжной реальности, которая не менее и даже более достоверна и осязаема, чем краски, запахи и звуки его, читательской, повседневности.
— Эталоном жанра для вас послужил «Кровавый меридиан»… Можно ли говорить о различиях метафизики русского истерна и американского вестерна?
— Да, книга Маккарти — тот книжный «вестерн», где ничтожные события в богом забытой мексиканской глуши приобретают эпический и библейский размах, природа безжалостно прекрасна, а люди безнадежно омерзительны, и при этом все пребывает в необъяснимой бытийной гармонии. В этом смысле «Высокую кровь» можно рассматривать как оммаж. Что касается «ихних» и «наших», то классический американский вестерн, как мне кажется, построен на конфликте индивидуальностей — это либо драка за золото, либо герой дерется с бандой за клочок своей земли, мстит за убитую семью и так далее и тому подобное. Никита же Михалков показывает нам, «как человек умирает за коммунизм», то есть ребята с наганами бьются за нравственные идеалы, за собственные представления о мировой справедливости.
— Как сочетаются добро и братоубийство, возможно ли оставаться человеком в огненном аду?
— Большинство из нас — не самые далекие потомки участников Великой Отечественной или даже той самой Гражданской, и многие из нас застали своих дедов вполне себе людьми, иначе бы мы здесь сейчас не сидели. Те, кто выжил, вернулись к самим себе первоначальным, хотя многие, конечно, возвратились не целиком, оставив на войне какую-то часть своей души, иные же — и нравственное, и психическое здоровье. Конечно же, приходится признать, что человек воюющий довольно быстро движется не столько к людоедству и упоению жестокостью, сколько к покорному и равнодушному приятию человеческой смерти. Убийство становится естественным телодвижением. Но на уровне целого вида у человека, кажется, и вправду есть «иммунитет», и о фатальности, тотальности расчеловечения, по счастью, пока говорить не приходится.
— Случись вам оказаться «попаданцем», чью сторону вы бы приняли в Гражданской войне?
— Смешной вопрос, нелепый, как само это слово. Нельзя прийти в чужую эпоху со своим сколько угодно полным теоретическим знанием о ней. Наша осведомленность о том, чем все кончилось, по сути, исключает всякий выбор. Не может быть мечты о будущем, которое для тебя уже наступило и оказалось совершенно не таким, о каком мечтали и красные, и белые. Это все равно что забросить «айфон» в какой-нибудь ранний палеолит. Даже если мы отбросим вопрос беспроводной зарядки, то все равно ведь обнаружим, что на этот наш компьютер ничего не загружено. Ни одного из множества тех факторов, которые определяют выбор человека в своем времени. Из какого сословия ты происходишь, работал ли с тринадцати лет на угольной шахте, а если происходишь из дворян, какие книги ты читал, в какой последовательности, казнили ли твоего старшего брата за участие в революции и так далее… «А я стою один меж них в ревущем пламени и дыме и всеми силами своими молюсь за тех и за других», — писал Макс Волошин, и для большинства его современников, думаю, такая позиция попахивала фарисейством, замаскированным инстинктом самосохранения, мимикрией под христианское всепрощение. Но, знаете, мне кажется, иметь однозначные политические взгляды унизительно для человеческого интеллекта. Вернее же, переводить свои вот эти взгляды в плоскость непризнания своего оппонента человеком и, в общем-то, отказывать ему в праве на жизнь. Нет ничего страшнее человека, абсолютно убежденного в своей правоте. А автор, он на то и автор, чтобы взирать на все происходящее если не взглядом Господа Бога, то все же с птичьего полета.
— Приходилось ли наблюдать, как герои отбиваются от рук и становятся творцами своей судьбы? Кто из них оказался максимально своеволен и как вы с ним управились?
— Да, так бывает. В этом смысле мне легче с «придуманными» героями, а не с реальными историческими личностями, по отношению к которым надо быть биографом, апостолом, проводником. Но и в случае с вымышленными персонажами ты зачастую чувствуешь, что познакомился с живым человеком, поступки и судьба которого не укладываются в твои представления о нем. Есть логика определенной исторической эпохи, есть некие интуитивно угадываемые психологические закономерности, в конце концов, опыт, говорящий тебе, что «жили они долго и счастливо», — это самый фантастический финал из возможных. Мне более всего не хочется убивать своих героев, но иногда приходится нажимать на спусковой крючок. Мне не хотелось ссылать своего летчика в лагерь, мне не хотелось убивать своих красных командиров, но тут ты только медиатор, а не бог-вседержитель.