Театр

Премьера в Музее Москвы. Когда будущее уже здесь

Ольга АНДРЕЕВА

27.12.2021

В Музее Москвы прошла премьера мультимедийного проекта Solaris, поставленного режиссером Дмитрием Мелкиным. Спектакль создан в год столетия Станислава Лема и говорит о технологиях и человеке языком европейской театральной традиции. Режиссер рассказал «Культуре», что он думает о театре и будущем.

— После «Гамлета» Таганки никто не ставит «Гамлета» — сравнение неизбежно. Сравнение нового «Соляриса» с «Солярисом» Тарковского — тоже. Мы уже поняли, что в этом состязании американцы проиграли. Вы не боялись?

— Проиграть? Я так скажу. Cценарий фильма Содерберга мне намного интереснее в драматическом смысле, чем сценарий Тарковского. Если сегодняшнего молодого зрителя, актера или меня вы спросите, работает ли фильм Тарковского, я скажу, нет, не работает. Если вы спросите современного актера, попадает ли в него материал книги Лема «Солярис», он покрутит пальцем у виска. Там все говорят и ничего не происходит. Нет драматического движка. Этот движок надо было найти. И мы с драматургом Екатериной Бондаренко пытались его найти. Фильм Содерберга, к слову, мне совсем не близок. Но там классный сценарий. Это комикс, вселенная Марвел. Бесконечная серия эпизодов. Было интересно перенести это на сцену. Мы переписали текст дважды, разобрали его на клочки.

— Вы исходили из сценария Содерберга?

— Совсем нет, сначала мы деконструировали Лема. Достали оттуда философские диалоги, которые там законсервированы. Анатолий Васильев бы сказал, что текст — это метафизическая ткань и ее нельзя трогать. Но мы, естественно, сделали все наоборот. Мы взяли Лема, выкинули оттуда две трети из того, что нельзя представить на сцене, и применили к тому, что осталось, всякие драматические ключи.

— Почему вы считаете, что «Солярис» Тарковского сейчас не заходит?

— Ну, в первом приближении я, конечно, припадаю к великим, начинаю курить фимиам, но при втором я вижу, что это сейчас не работает. И тут я приближаюсь к тому, что хотел Лем. Он, как известно, хотел совершенно другого и назвал Тарковского дураком, сказал, что это все достоевщина. На что есть сатира в самом кино: кажется, Ярвид говорит — достоевщина! Впрочем, я особенно тщательно фильм не пересматривал, а читал стенограммы, документирующие съемочные дни. Я вообще критически настроен к Тарковскому. Человек смотрел в космос и долгое время самозабвенно ставил себя в центр творения, героически себя репрезентировал и при этом сильно растратил кредит доверия, потому что привел планету к антропоцену.

— Вы против антропоцентричной концепции? Это странно, потому что ваш спектакль, как мне показалось, именно об этом.

— Я не против. К антропоцентризму, как и ко всем наличным концепциям, ценностная позиция не прилагается. Человек долго был венцом творения, потом бац — холокост, война, ГУЛАГ. Мы только это и умеем. Человек остается главной причиной происходящего, центральной проблемой. Ну да, это антропоцентрично. И что мы будем с этим делать? Хвалить или критиковать? Наша идея была в том, что мы устали от этого героя — венца творения. Он очень много говорит. И насилует материю. Это не его история, это драма фантома, возникшего где-то в бесконечном космосе сознания. Наш главный герой — Хари. Она не человек, но она — сознание. Нечеловеческое, но абсолютно достоверное. Она универсальна и она превышает все низкое в человеческой природе. А у Тарковского это история про человека. Поэтому этот фильм для меня — то, с чем мы спорим. У Лема космос действует; он в активном залоге, он определяет происхождение живого, он разумен. У Тарковского герой-шестидесятник как будто снова и снова философствует на кухне. И космос ему ни к чему.

— Я посмотрела ваш спектакль как спектакль о Боге. О том, что есть граница, которая положена неизвестно кем, но она есть для всех  человека, фантома, Соляриса.

— Это интересная мысль, бесспорно. Но Бог — он ничей. Бог равноудален от нас. Он не может быть ближе или дальше. Человек стоит между богом и фантомом, закрывая обзор. В «Солярисе» есть греческий мифологизм — Орфей, который спускается в Аид к своей Эвридике. Крис же не летит в какие-то сияющие высоты, он спускается в ад, в темные бездны. Замысел драматурга Екатерины Бондаренко так легко не распаковывается. Хари переживает индивидуацию и хочет уйти, но мы видим, что она осталась. Крису удалось как бы заточить ее в башню — в хрустальную башню своих желаний. На самом деле Лем оставляет финал открытым, но мы достигаем этого совершенно по-другому. В целом огромная часть интеллектуальной работы остается за рамками спектакля. Мне кажется скучным все это затаскивать внутрь. Но вот эта идея, что Хари остается, желая уйти, она мне особенно нравится. В ее последнем монологе, где есть сахарница, губка для посуды, небо, прошлое, которое они пережили вместе с Крисом, реализуется тот трагический модус, в котором прошлое переживается как настоящее. Ведь в этом монологе непонятно, из прошлого этот голос звучит или из наступившего будущего. И я был счастлив найти такой финал. Мы с Вадиком Маевским, саунд-продюсером Race to Space, не стали разрабатывать форму мюзикла, таким образом финал спектакля приобретает перформативные качества, артист оказывается в ситуации после игры, после того, как он сыграл все свои маски и выполнил все задачи. Нам хотелось разломать вот это все немножко.

Но мне сложно об этом говорить, я здесь, скорее, интерпретирую идеи драматурга. В процессе репетиций мы доверились драматическому движению и не обсуждали это с актерами. Для меня секрет, как они воспринимают все это сейчас. Может, они критичны к своим героям или наоборот осознают себя в центре, чувствуют себя вершителями, но наша идея была немного другая. Человеческого «героического» героя мы хотели посадить в музейный шкаф, отдать его место Хари и на все посмотреть с другой стороны. Не знаю, получилось ли это.

— Мне показалось, что там есть специфическая техника. Я не ощущала контакта. Ваши герои разобщены. Это вкладывалось в проект?

— Мы шли традиционным путем. Сначала был застольный период. Мы построили горизонт каждого героя. И я все время твердил, что это эпический сюжет и все профетические высказывания человеческих героев должны повиснуть в воздухе. Их мотивы и позиции это некие объекты. Но это не стало техникой пока. Все-таки мы имеем дело с актерами классической школы, который настроен на психологический театр, на правдоподобие и реализм. И потом формальный метод, который как раз противоположен театру имитации, предполагает пробы, поиски, эксперименты, хотя это совсем не очевидно.

А здесь количество репетиций иногда может уместиться на одной руке. Конечно в этом спектакле есть то, что мы придумали, какие-то интеллектуальные экзерсисы. И да, я бы хотел, чтобы это стало техникой. Может быть, мы придем к этому.

— Что такое театр в вашем понимании?

— Недавно Владимир Горлинский делал исполнительский практикум по современной музыке. На сцену вышли двадцать молодых исполнителей с разными инструментами и звуковыми объектами. Я был поражен, насколько они долго находились на сцене вместе, воспринимая все, что они делают. Этого качества иногда сложно добиться от актера. Восприятие! Гротовский называл это отдрессировкой. Сознание актера иногда нужно отмотать назад к самой пуповине, связать ее обратно, то есть пересобрать вот это самое «эффективное» поведение на сцене.

Мне интересен формат медиа-спектакля, в котором текст и актер помещаются внутри медиа рисунка, внутри файла. Это не коллаж, где у тебя есть звуки, которые включаешь, чтобы аккомпанировать актерской игре, а длинный медиа-файл, где звук, свет, графика и видео связаны в одну партитуру, в которой существует актер.

Что такое пространство в театре? Для подавляющего большинства это просто вместилище для спектакля. Но пространство – это настоящая онтологическая машина. В «Солярисе» мы заставили пространство работать. Это была центральная идея – раздеть, распахнуть пространство. От объекта, от произведения повернуться к миру, работать со свойствами мира. Не нужны огромные ярусные конструкции. Театру стоит повернуться в сторону мобильности и легкости, но, думаю, классический театр продолжит эффектно воздействовать тяжеловесными декорациями, костюмами, какой-то батареей света немыслимой.

— Вы говорите о литературоцентричном театре, который требует примерно того же анализа, что и литература, то есть мы ищем в спектакле героя, идею, мораль и так далее. Но ведь ваш спектакль «Сорярис» — это тоже литература?

— Это вопрос восприятия. Театр не равен литературе. И анализ драматических территорий не предмет литературных штудий. Наш спектакль не иллюстрирует никаких идей. Он не имитирует научное знание; это редукция литературы и каких-то художественных заморочек к артикулированной форме.

Другое дело, что в нем есть медиа, которым мы делегируем роль Соляриса. Он как будто существует за спиной актеров и производит атмосферу и обстоятельства, в которых они находятся. И, может быть, сама технология говорит с нами. Мы ей даем голос. Предполагаем, что она как–то воздействует на нас. Персонаж Солярис таким образом проявлен в спектакле. Пока мы строили спектакль, мы нарисовали его присутствие с помощью медиа. Лазерный луч, вернее то, что его создает, находится внутри машины. Меня это всегда поражало. Я вдруг оказываюсь перед лицом будущего, которое наступало издалека, и вот оно здесь перед носом или я уже давно в нем. Это не интеллектуальное удовольствие. Это кайф от присутствия технологии как действующей силы.

— Лем — о будущем. Как вы сами видите будущее?

— Мне не свойственен технопессимизм, который гласит, что вот мол скоро будет восстание машин, роботы захватят все, а человек киборгизируется и перестанет быть человеком. Технопессимизм, к слову, видит в нашей работе тот зритель, который солидаризируется с человеческими героями, и это его выбор. Есть читать «Сумму технологий» Лема, для него все выглядит совсем не так. Человек просто станет более совершенным. Эта самая человечность будет видоизменена. Именно в силу ответственности человека перед своим биологическим видом. Если прислушаться к научным прогнозам, то текущий цивилизационный проект ждет регресс, если человечество не осознает необходимость технологического рывка. Мы же все время придерживаем себя за руку, вроде пользуемся технологиями, но говорим, ой, а как же так, мы сейчас потеряем венец творения, мы пытаемся вмешиваться в дела Бога! Мне кажется, что это недальновидное размышление. Мы обязаны сохранить свое humanity, и неважно на каком носителе. Этот носитель может перелететь на другую звезду, если эта погаснет. Человек сможет построить новую звезду. Лем мыслил большими нарративами.

Мы до конца не знаем, что такое сознание. Когда мы говорим о Хари, мы же не понимаем, как это сознание возникло. Искусственный интеллект — он же не сам по себе. Мы его основной ресурс. Он — то, что сначала сформировалось у нас в голове. Никакой код не будет сам себя писать. Бог для машины — это человек. Поэтому человек — главная проблема, отнюдь не машина. Я тут как-то себя одергиваю от излишнего пессимизма. Мне кажется, что технология дает нам какой-то шанс. Вообще Лем считал, что технология первична. Она предшествует человеку. Ее целевая причина параллельна человеческой истории. Потом эта технология раскрывается в руках человека. Он начинает строить лодку. Вся человеческая цивилизация начинается с путешествия Одиссея. Это и есть технология. Поэтому мне кажется, что это наша эволюция и эволюция технологическая это неразрывный процесс. Не будет так, что заканчивается человек и начинается искусственный интеллект. Одно переходит в другое.

Фотография: Сергей Киелев / АГН Москва. Фотография на анонсе из личного архива режиссера.

Источник